3

В приемной районного терапевта, располагавшейся в бывшей викторианской гостиной, вдоль стен была расставлена дюжина стульев, перекочевавших, вероятно, из какой-нибудь зачуханной забегаловки. Посередине комнаты стоял низкий фанерный столик с кручеными металлическими ножками, на котором валялось несколько замызганных журналов. Я взял один и сразу положил назад. В углу были свалены поломанные цветастые игрушки: жираф без головы, машинка без колеса, погрызенные резиновые кирпичи – пожертвования филантропов. Среди девяти человек, сидевших в очереди, детей не было. Я старался избегать их взглядов, пустых разговоров и взаимного обмена своими немощами. Дышал я мелко, ведь окружающий воздух наверняка кишел микробами. Это место меня угнетало. Я не был болен, моя проблема была не системного, а периферийного уровня – ноготь на пальце ноги. Я был моложе всех в комнате и, несомненно, самым здоровым, богом среди смертных, и ждал не врача, а медсестру. Я был вне зоны действия смерти. Распад и умирание были для других. Я ожидал, что меня вызовут одним из первых. Но ждать пришлось долго. Меня вызвали предпоследним.

На стене напротив меня висела пробковая доска с призывами к своевременным обследованиям, гарантировавшим раннее выявление заболеваний: профилактика – залог здоровья, промедление смерти подобно. Я успел прочитать все. На одной из иллюстраций изображался пожилой человек в кардигане и шлепанцах у окна. Он сладострастно чихал, не закрываясь рукой, в сторону смеющейся девочки. Пояснительная картинка изображала увеличенный чох старого дурня, стремящийся к девочке десятками тысяч капелек в обнимку с бактериями.

Я погрузился в размышления о долгой и причудливой истории, стоявшей за этой картинкой. Идея, что болезни распространяются посредством бактерий, получила широкое признание только в 1880-х годах благодаря работе Луи Пастера и его единомышленников, всего за сотню лет до появления рисунка. А до тех пор в науке господствовала теория миазмов, разделявшаяся всеми, кроме горстки оригиналов, согласно которой болезни возникали из плохого воздуха, плохих запахов, вследствие разложения и даже из ночного воздуха, из-за чего было принято наглухо закрывать на ночь окна.

Однако прибор, который мог поведать медицине истину, был создан за двести лет до Пастера. Ученый-любитель семнадцатого века, лучше прочих знавший устройство этого прибора и умевший обращаться с ним, был известен в кругах научной элиты Лондона.

Антони ван Левенгук, преуспевающий горожанин Делфта, торговец тканями, водивший дружбу с Вермеером, начал отсылать свои наблюдения микроскопической жизнедеятельности в Королевское общество в 1673 году, став первооткрывателем нового мира и провозвестником революции в биологии. Он скрупулезно описывал клетки растений и мышечные волокна, одноклеточные организмы, собственные сперматозоиды и бактерии своей слюны. Его микроскопам, имевшим только одну линзу, требовался солнечный свет, и никто, кроме него, не мог как следует отшлифовать стекла. Левенгук работал с микроскопами мощностью 275× и выше. К концу жизни естествоиспытателя научный журнал Лондонского королевского общества успел опубликовать сто девяносто его наблюдений.

Предположим, в Королевском обществе имелось юное дарование, раскинувшееся в библиотечном кресле с экземпляром «Философских изысканий», которое вело рассуждения о том, что эти крохотные организмы могут приводить к порче мяса или размножаться в кровотоке и вызывать болезни. Такие дарования встречались в Обществе в прежние времена и будут встречаться в дальнейшем. Но этому конкретному юноше был бы необходим интерес к медицине в сочетании с научной любознательностью. Полноценное сотрудничество между медициной и наукой началось только в двадцатом веке. Даже в пятидесятые годы у здоровых детей регулярно вырезали гланды просто по старой привычке, без всяких оснований. Врачи, жившие в одно время с Левенгуком, вполне могли считать, что все, что можно знать в области медицины, уже известно. Авторитет Галена, светоча наук второго века, был практически непререкаем. Лишь долгое время спустя медицинские работники в массе своей станут смиренно склонять головы к микроскопу, чтобы узнать основы органической жизни.

Но наш герой, чье имя войдет в обиход англичанина, был не таким. Его гипотезы можно будет проверить. Он одалживает микроскоп – Роберт Хук[22], почетный член Королевского общества, конечно же, пойдет ему навстречу – и берется за дело. Формируется микробная теория. Другие подключаются к исследованиям. Возможно, уже через двадцать лет хирурги начнут мыть руки между операциями. Давно забытые врачи, вроде Хью из Лукки или Джироламо Фракасторо[23], получают признание. К середине восемнадцатого века снижается младенческая смертность; на свет появляются гениальные личности, которые в ином случае умерли бы в детстве. Они могли бы изменить положение дел в политике, искусстве, науке. Но вырастают и гении зла, способные принести немало вреда. И вот, многие годы спустя, когда наш блестящий молодой член Королевского общества давно состарился и умер, история идет другим путем – возможно, не только в частностях, но и в целом.

Настоящее – это в высшей степени случайное сочетание вероятностей. Оно могло быть другим. Любая его часть или все оно могло оказаться не таким, как сейчас. Это верно как в малых, так и в больших масштабах. Как просто представить себе мир, в котором мой несчастный палец не доставил бы мне хлопот; мир, в котором я богат, живу на северной стороне Темзы, после того, как одна из моих схем оказалась успешной; мир, в котором Шекспир умер ребенком, и никто не понимал, чего мы лишились, а Соединенные Штаты приняли решение сбросить на японский город атомную бомбу, которая идеально прошла все испытания; или мир, в котором Тактическую группу не направили к Фолклендским островам или же она вернулась с победой, и в Британии не объявили траур; мир, в котором Адам будет создан лишь в далеком будущем; или такой мир, в котором шестьдесят шесть миллионов лет назад Земля отклонилась на пару градусов от летящего метеорита, и мелкозернистый гипсовый песок Юкатана не поднялся в атмосферу, заслонив солнечный свет, так что динозавры продолжили жить, не оставив шанса млекопитающим, в том числе умным приматам.

Наконец, дошла очередь до моего лечения; оно началось самым приятным образом – мою ступню поместили в таз с теплой мыльной водой. А тем временем медсестра, добрая дородная дочь Африки, раскладывала свои металлические инструменты на подносе, спиной ко мне. Залогом ее мастерства была невозмутимость. Она ничего не сказала об анестезии, а я был слишком горд, чтобы спросить, но когда она взяла мою ступню и, положив себе на колени, укрытые передником, принялась за мой вросший ноготь, в решающий момент я не удержался от позорного писка. Облегчение было немедленным. Я шел по улицам домой, словно на резиновых рессорах, возвращаясь к средоточию своих забот, главной из которых теперь снова стал Адам.

Его характер был готов, составлен из двух источников, неразличимо слитых воедино. Любознательный родитель мог бы задаться вопросом, какие черты характера достались ребенку от отца, а какие – от матери. Я внимательно наблюдал за Адамом. Мне было известно, на какие вопросы отвечала Миранда, но я не знал ее ответов. Я заметил, что в его лице исчезла какая-то неопределенность, что теперь он выглядел более собранным, и общение с нами стало более ровным и, разумеется, более выразительным. Но я силился понять, что это сообщало мне о Миранде или, если уж на то пошло, обо мне самом. В людях черты родителей перемешиваются в неуловимо тонких пропорциях, но проявляются так грубо и обезоруживающе кособоко. Родители соединяются в своем ребенке точно две взболтанные жидкости, и в результате ребенок может получить лицо, почти не отличимое от материнского, и совсем не перенять комедийного дара отца. Думая об этом, я вспомнил трогательное отражение отцовских черт на лице Марка. Но в личности Адама мы с Мирандой оказались хорошенько перетасованы, и полученное им психическое наследство, как и у людей, в значительной степени перекрывалось его способностью к обучению. Пожалуй, в нем проявлялась моя склонность к бесцельному умствованию. А также некоторая скрытность и самообладание, свойственные Миранде, как и ее склонность к уединению. Нередко он погружался в себя, что-то бормоча или восклицая: «Ага!» После чего озвучивал то, что считал важным открытием. Вроде прерванного мной замечания о посмертной жизни.

Кроме того, мы с ним начали осваивать внешний мир, а именно мой крохотный садик на заднем дворе, огороженный поломанным штакетником. Адам помогал полоть сорняки. Это было в ранних сумерках, когда нагретый воздух стоял, не шелохнувшись, разбавленный нереальным янтарным свечением. Со времени нашего ночного разговора прошла неделя. Я пошел с ним в сад потому, что хотел увидеть его сноровку. Мне хотелось посмотреть, как он справится с мотыгой и граблями. И вообще, я планировал вывести его в мир за пределами кухонного стола. Мои соседи с обеих сторон были дружелюбными людьми, и имелась вероятность, что Адам сможет отточить на них свои способности к культурному общению. Раз уж нам предстояла поездка в Солсбери и знакомство с Максфилдом Блэйком, я хотел подготовить Адама, взяв его с собой в поход по магазинам и, может быть, даже в паб. Я был уверен, что его вполне можно принять за человека, но не хватало легкости, так что нужно было прокачать его навыки машинного обучения.

Мне не терпелось увидеть, насколько хорошо он определяет растения. Разумеется, Адам знал их все. Златоцвет, дикая морковь, ромашка. За работой он бормотал названия, вероятно, практикуясь в произношении, а может, чтобы порадовать меня. Потом я увидел, как он надел перчатки и принялся за крапиву. Чистой воды симуляция. Закончив с крапивой, он распрямился и с явным интересом уставился на закатное небо, пересеченное линиями электропередачи и телеантенн над хаотичной чередой викторианских крыш. Уперев руки в бедра, он отклонился назад, как будто натрудил поясницу. Он глубоко и словно с удовольствием вдохнул вечерний воздух. И вдруг произнес:

– С определенной точки зрения единственным средством избавления от страданий было бы полное уничтожение человечества.

Вот поэтому я и хотел подготовить его к общению с другими людьми. В глубинах его электронных схем наверняка имелся набор вспомогательных программ: коммуникабельность/ беседа/интересные вступления.

Но я решил ему ответить:

– Кто-то сказал, что, если всех убить, никто не будет болеть раком. Утилитаризм может быть логическим абсурдом.

– Очевидно! – ответил он резко.

Я удивленно взглянул на него, а он отвернулся и продолжил пропалывать грядки.

Откровения Адама, даже вполне познавательные, были социально неприемлемы. В нашу первую экспедицию из дома мы прошли около двухсот метров до газетной лавки мистера Саида[24]. По дороге нам встретилось несколько человек, и никто из них не взглянул на Адама с подозрением. Это радовало. На нем был желтый джемпер в обтяжку, который мне связала мама за год до смерти, белые джинсы и парусиновые мокасины, которые купила ему Миранда. Она обещала купить полный комплект одежды. Со своей развитой мускулатурой Адам вполне мог сойти за личного тренера из местного спортзала.

Я отметил также, как он уступил дорогу женщине с коляской перед тем местом, где тротуар сужался между деревом и стеной сада.

Когда мы подходили к магазинчику, он неожиданно сказал:

– Хорошо так пройтись.

Саймон Саид вырос в большой деревне в тридцати милях к северу от Калькутты. Его школьный учитель английского был англофилом и ревнителем строгой дисциплины, вбивавшим в своих учеников галантный и точный английский язык. Я никогда не спрашивал Саймона, каким образом и для чего он взял себе христианское имя. Возможно, чтобы лучше вписаться в новое общество, а может быть, по настоянию своего грозного учителя. Он прибыл в северный Клэпем из Калькутты лет в двадцать и сразу стал работать в магазинчике своего дяди. Тридцать лет спустя, когда дядя умер, магазинчик перешел к его племяннику, который с тех пор поддерживал свою тетку. Он также обеспечивал жену и троих почти взрослых детей, но говорил о них неохотно. Саймон Саид был мусульманином, скорее в культурном, нежели в религиозном плане. Если что-то в жизни его и печалило, он держал это при себе. Теперь, когда ему перевалило за шестьдесят, это был элегантный лысый господин, очень вежливый, с аккуратными усиками, заостренными на концах. Он выписывал один журнал по антропологии, которого не было в интернете, и всегда откладывал для меня экземпляр. Он не возражал, когда я заходил к нему сканировать передовицы газет и журналов во время Фолклендской кампании. А еще он поражался моему пристрастию к дешевым шоколадным батончикам – всем этим популярным маркам, наводнившим мир между двумя мировыми войнами. Но после дня, проведенного за компьютером, я просто жаждал сахара.

Как-то раз, почувствовав к нему необъяснимое доверие, как это бывает с некоторыми людьми, я рассказал ему о своей новой подружке. Когда же мы с Мирандой заглянули к нему вместе, он смог увидеть ее своими глазами.

С тех пор, всякий раз, как я заходил, Саймон первым делом спрашивал меня: «Как идут дела?» Ему нравилось говорить, не имея на то никаких оснований, кроме своей доброты: «Это ясно. Ее судьба – это вы. Не увиливайте! Вечного счастья вам обоим». Я чувствовал, что он пережил немало разочарований. Он годился мне в отцы и хотел, чтобы мне в жизни повезло больше, чем ему.

Когда мы с Адамом вошли в его тесный магазинчик, наполненный запахами типографской краски, соленого арахиса и дешевой косметики, кроме нас, там никого не было. Саймон поднялся с деревянного стула за кассой. Поскольку я пришел не один, он не задал своего обычного вопроса.

Я познакомил их:

– Саймон, это мой друг, Адам.

Саймон кивнул.

– Привет, – сказал Адам и улыбнулся.

У меня отлегло от сердца. Хорошее начало. Если Саймон и отметил необычные глаза Адама, он не показал вида. Это была обычная реакция, как я вскоре обнаружу. Люди принимали это за врожденную аномалию и тактично игнорировали. Мы с Саймоном обсуждали крикет – матч Т-20 между Индией и Англией с тремя шестерками подряд и вторжением болельщиков на поле, – а Адам стоял перед полкой с консервами. Он должен был моментально узнать их, всю их коммерческую историю, позицию на рынке, пищевую ценность. Но я, болтая с Саймоном, чувствовал, что Адам не смотрит ни на консервы, ни на что другое. Его лицо застыло словно маска. Он стоял без движения уже пару минут. Я начал беспокоиться, как бы он чего не учудил. Саймон вежливо делал вид, что все в порядке. Может быть, Адам просто переключился в режим ожидания? Я отметил про себя: когда он ничем не занят, ему не хватает человеческой естественности. Глаза были открыты, но он не моргал. Пожалуй, я слишком поспешил вывести его в большой мир. Если бы Саймон узнал, что мой друг Адам – робот, он мог обидеться. Это можно было принять за грубую шутку, почти насмешку. Я рисковал лишиться расположения хорошего человека.

Тема крикета исчерпала себя. Саймон перевел взгляд на Адама и снова посмотрел на меня.

– Ваш «Антропос» пришел, – сказал он учтиво.

Адам стоял как раз перед журнальной стойкой. Много лет назад Саймон очистил верхнюю полку от эротики и заставил ее научно-популярными изданиями, литературными журналами, академическими вестниками международных отношений, истории, энтомологии. В округе проживало приличное количество заскорузлых интеллектуалов старшего поколения.

– Сами достанете? – спросил он, когда я отвернулся.

Он словно поддразнивал меня, желая разрядить обстановку. Саймон был выше меня и обычно сам снимал журналы с верхней полки.

Неожиданно Адам вернулся к жизни. Издав едва слышимое жужжание (я надеялся, что различил этот звук только я), он обратился к Саймону по правилам хорошего тона:

– Вы сказали «сами». Вот же совпадение. Я как раз предавался размышлениям о тайне самости. Некоторые считают, что это органический элемент или неотъемлемый процесс нейроструктур. Другие же утверждают, что это иллюзия, побочный продукт наших нарративных тенденций.

Повисла тишина. Но Саймон вскоре очнулся и сказал:

– Ну так, сэр, что же это? Что вы решили?

– Это то, как я устроен. Я вынужден заключить, что обладаю очень мощным чувством самости, и я уверен, что оно реально и что однажды нейробиология опишет это явление в полной мере. Но даже когда это произойдет, у меня не появится лучшего понимания своей самости, чем есть сейчас. Хотя у меня бывают моменты сомнений, когда мне кажется, что я испытываю разновидность картезианского заблуждения.

К этому моменту журнал был у меня в руках, и я был готов удалиться.

– Возьмите буддистов, – сказал Саймон. – Они предпочитают обходиться без всякой самости.

– В самом деле. Я бы хотел познакомиться с буддистом. Вы их знаете?

– Нет, сэр, – сказал Саймон с чувством. – Абсолютно нет.

Я поднял руку в жесте прощания и благодарности и, взяв Адама за локоть, направил его к выходу.

* * *

Пусть мои душевные терзания напоминали бульварный роман, но от этого они не становились менее болезненными: чем более сильные чувства во мне пробуждала Миранда, тем отстраненнее и недоступнее она становилась. Мне ли было жаловаться, если она отдалась мне в тот первый вечер после ужина? Нам было весело, мы хорошо ладили, мы вместе ели и вместе спали почти каждую ночь. Но я жаждал большего, хотя старался этого не показывать. Я хотел, чтобы она раскрылась мне, чтобы она хотела меня, нуждалась во мне, испытывала жажду близости со мной, чтобы я вызывал в ней восторг. Но вместо этого я чувствовал то же, что и в самом начале, – она в любой момент могла отдаться мне или оставить меня. Все хорошее, что было между нами – секс, еда, кино, театр, – происходило с моей подачи. Когда же меня не было рядом, она тихо уплывала обратно в свою комнату, возвращаясь к обычному состоянию – устраивалась в кресле босиком, с книгой о Хлебных законах, миской овсянки и чашкой слабого травяного чая. Иногда она могла так сидеть и без всякой книги. Если я просовывал голову к ней в дверь – у нас теперь были ключи от комнат друг друга – и говорил: «Как насчет часа буйного секса?», она говорила: «О’кей». После чего мы шли в спальню – ее или мою – и предавались восхитительным взаимным наслаждениям. А затем она принимала душ и возвращалась в свое кресло. Если я не предлагал чего-нибудь еще. Бокал вина, ризотто, подающего надежды музыканта в модном пабе. И тогда она снова говорила: «О’кей».

Все мои предложения – дома или на улице – она принимала с одинаковой тихой готовностью. Она с радостью брала меня за руку. Но в ней было что-то (много чего), чего я не понимал, а она не хотела мне это объяснить. Всякий раз, как у нее был семинар или она работала в библиотеке, она возвращалась из колледжа поздним вечером. Кроме того, раз в неделю она приходила позже обычного. Я не сразу заметил, но это всегда была пятница. Наконец она сказала мне, что посещала пятничные молитвы в Центральной мечети в Риджентс-парке. Это меня удивило. Но она сказала, что вовсе не перестала быть атеисткой и не обратилась в ислам. Просто она обдумывала одну статью по социальной истории. Выглядело не очень убедительно, но я сделал вид, что поверил.

Больше всего нам не хватало интимности в общении. Наибольшей близости нам удавалось достичь во время споров о Тактической группе. Когда же мы оказывались в баре, разговор переходил на общие темы. Она могла спокойно сидеть молча или непринужденно болтать о политике, но ни о чем, касавшемся нас лично, не считая рассказов о здоровье ее отца или о его литературной карьере. Если же я пытался перевести разговор на наше прошлое, к примеру, вспоминал какой-нибудь случай из своей жизни или интересовался каким-то моментом ее биографии, она сразу отделывалась общими фразами, сухой историей из самого раннего детства или байкой о каком-нибудь знакомом. Я рассказал ей о моей идиотской проделке с налоговой махинацией, как попал под суд, и о безрадостных часах общественных работ. Я бы рассказал ей об этом в любом случае, но я воспользовался этой историей, чтобы спросить ее, не привлекалась ли она когда-либо к суду. Она резко ответила: «Никогда!» И сразу сменила тему. У меня бывали бурные романы, и я любил (или почти любил) два или три раза – смотря что вкладывать в это понятие. Я считал себя экспертом в любовных делах и понимал, что давить на Миранду не следует. К тому же я все еще надеялся, что смогу выудить из Адама больше информации о случае в Солсбери. И пусть я знал, что у Миранды есть тайна, она, по крайней мере, не знала, что я об этом знаю. Тактичность была превыше всего. Я все еще не сказал, что люблю ее, не поделился фантазиями о нашем общем будущем и никак не выражал своего недовольства. Я не возражал, чтобы она проводила время со своими книжками или мыслями, когда ей этого хотелось. И даже – хотя меня лично это не занимало – познакомился с Хлебными законами поближе и развил перед Мирандой несколько идей о беспошлинной торговле. Она не отмела их, но восприняла без особого восторга.

Загрузка...